Вход Регистрация
ASHKELON.RU - Ашкелон | Израиль | Новости сегодня
четверг, 28 мартa 13:44


Черно-белые ночи

Белое солнце прорвало пелену в проеме между плотными шторами и оконной рамой.

Джон открыл глаза также внезапно, как исчезла боль.

От той минуты, когда под его грузовиком взорвалась бомба, и до этой страшной судороги во всем теле - прошла вечность.

Впрочем, он не осознавал время. Он просто смотрел в потолок, и видел белый цвет, такой же яркий, как солнце в тот день.

Наверное, он стонал, потому что пришла медсестра, и сняла мучительное чувство жгучей боли, одним лишь прикосновением, уколом.

Также методично приходила она каждый день - и утоляла боль.

Но ту, что поселилась в его душе, увы, не в силах была увести - ничем.

Над пропастью света возникали образы, силуэты гор, запах жары, искаженное лицо напарника... Где он? Когда?

Пройдет время, и он узнает, что в этой палате, в немецком Франкфурте, он лежит один - напарник умер сразу.

И его ноги, его сильные и длинные ноги, теперь уже собраны из разных частей, и совсем не послушны…

Пройдет время, и он научится сам, и потом будет учить других, таких же калек, впервые вставать с кровати не на своих ногах, и делать первые шаги, и потом управлять специальными машинами, колясками, жить в состоянии сломанного тела, сломанной души.

И только медсестра, та, что ввела ему забвение в первый момент воскрешения, станет опорой. Войдет в его жизнь, чтобы опять разрушить.

Но до этого момента - какой прекрасный мальчик родится у них, с такой же загадочной улыбкой, как умеет улыбаться только его мать, белокурая немка, и с таким же темно-оливковым цветом кожи, как у его афро-американского отца.

И после этого Джон навеки лишит себя права (или счастья - кому как) - он никогда уже не сможет стать отцом.

Словно призовет сам себя к ответу. Ведь в Вашингтоне его бывшая жена и двое кудрявых мальчиков, их дети, которых он оставил после истребляющего душу развода, такого тяжелого, что главенствующим стало желание оставить эту жизнь и уйти на войну, нанявшись в регулярные войска. А потом Ирак, степи, песок в горле, песок в глазах, песок в душе и жизни, и эта койка в немецком госпитале...

Все.

Джон сидел в аэропорту в ожидании рейса в Вашингтон.

После развода - теперь уже с медсестрой, он смог вернуться в родной город, и вынырнул там в больничном пространстве таких же как он калек, нуждающихся в его поддержке, в его рассказах, в его стремлении показать как управлять транспортом, не имея ног, рук, одной лишь жаждой жизни.

Он возвращался домой после рождественских каникул в Германии, где провел несколько волнующих и прекрасных дней в обществе сына, убедившись в очередной раз в невозможности сосуществования в одном пространстве с навсегда охладевшей к нему медсестрой.

(О нет!)

Джон сидел за круглым серым столиком, в самом центре небольшого зала ожидания, когда увидел ее - эту странную русскую женщину.

Она подошла и села рядом. Прислонила к соседнему стулу свертки с картинами.

- Везу на выставку. Вот, не приняли в багаж, приходится тащить в ручной клади - без подготовки заговорила она, обращаясь к нему, как к давно знакомому другу. - Ах, как я расстроена!

- Что случилось?

- Мне дали место в конце самолета, целых 8 часов, это ужасно!

А потом оставила сверток, и отошла ненадолго.

- Ой, представляю, что вы пережили за эти минуты! Я только потом сообразила... Вы ведь могли подумать, что там… Ну, после этих ваших событий 11 сентября…

Он засмеялся, впервые за долгие годы: \"Нет, что вы\".

- Может я много тебе говорю, скажет он ей потом, отвечая на вопрос - а что ты подумал, когда впервые увидел меня в аэропорту? Может я много тебе говорю, но я подумал, что ты русская, у тебя акцент русский, и сразу же обратил внимание на твои руки, посмотрел, нет ли кольца на правом пальце, и когда убедился что нет – обрадовался…

Сообщение пришло как раз в тот момент, когда он поворачивал с заполненного машинами шоссе к госпиталю.

Современный, красного кирпича военный госпиталь находился прямо у дороги, но вход за металлический забор ограничивался специальным пропускным пунктом, где посетителям полагалось пройти через металлодетектор, предварительно поместив в блюдце около наблюдательного устройства металлические предметы, а также пропустить через это самое устройство свои вещи – сумки и даже верхнюю одежду. Но это касалось только гостей. А работники, такие как он, проходили по специальным пропускам, без особых проверок.

Он сжимал в руке мобильный телефон, на котом еще высвечивалось ее сообщение: «Ничего нет от тебя долгое время. В чем дело?». Задумавшись, чуть было ни забыл отметить у охранника свой пропуск.

Что-то болезненно саднящее, основательно загнанное внутрь, что-то, что не давало спать ночами, и вызывало почти нервный срыв – вновь очнулось и потянуло изнутри глубинным и протяжным судорожным вздохом.

И на мгновение эта внутренняя боль заставила забыть о боли реальной, той, что уже несколько дней не дает покоя, делая его малоподвижным инвалидом, зависимым от событий и окружения человеком.

С тех пор, как он очнулся в больничной палате, и врачи сообщили ему, что будущее возможно предстоит провести в инвалидной коляске - сломанную в коленном суставе левую ногу, и неправильно сросшийся этот самый сустав, и переломанную в лодыжке правую ногу - он не мог уже чувствовать своими ногами.

Боль навеки стала частью его самого. Она жила комочком глубоко внутри, развертываясь по утрам, когда особенно тяжело было вставать с высокой постели, и двигаться в сторону начинающегося дня.

И все-таки он вставал и шел на кухню, и глотал горстями обезболивающие таблетки, чтобы на весь наступающий день заглушить её, перемещаясь из дома на работу, прихватив с собой различные фиксаторы, наматываемые на ноги, и подставляемые в виде облегающих протезов.

Он вспомнил, как в машине, подъехав к месту их первого свидания, и припарковываясь около отеля, повернул табличку на лобовом стекле с изображением инвалида.

Усмехнулся в ответ на ее недоумение - «Не удивляйся, это легально. Я на самом деле инвалид, хоть и выгляжу здоровым\".

Она только тихо спросила: \"А что с тобой?\"

И он рассказал. И про напарника, и про воскрешение из небытия, а потом увольнение из армии, и теперь вот работа в военном госпитале.

Она посмотрела с плохо скрываемой жалостью, и порывисто прижалась к его плечу.

Именно тогда он впервые поцеловал её.

Может быть, потому, что ее голова как раз размещалась на уровне его плеча, и, когда она подняла лицо, чтобы увидеть его глаза, то именно ее нос оказался ближе всего, само собой получилось, что поцелуй пришелся в нос.

Это и смутило и обрадовало обоих.

И как-то разом устранило препятствия в сближении и познании друг друга.

Теперь уже каждая минута дарила все больше наслаждения, упоения этим волнующим, оживляющим и наполняющим жизнью восторгом. Волна страсти захватила их на самом гребне жалости и тоски по любви.

Она чувствовала необыкновенную близость к этому высокому, не молодому уже, темнокожему человеку, который то доверчиво, как ребенок прижимался к ней, то обнимал ее с такой неистовой силой, что перехватывало дыхание.

Выросшая в системе лжи и двойных плоскостей, коими так отравляли сознание советских людей, и перешагнувшая уже порог наивности, она смогла поломать и изжить в себе порождение системы, этого «нового человека», и вступила в жизнь, которая предъявляла совсем другие требования, мерила совсем другими мерками.

И в этой жизни ей было бесконечно одиноко, там, у себя на континенте, где люди по-прежнему существовали в идиллии убеждений, так прочно вжитых в рассудок. Она задыхалась без свободы. Свободы внутренней, основанной и на свободе поступков, чувств, души и тела.

И только в творчестве забывалось одиночество, и душа рвалась ввысь, наполнялась радостью бытия.

Он оказался также близок, как дыхание вдохновения, как запах красок, и волнующая нетронутость едва натянутого холста.

С таким же чувством подходила она и смотрела на будущую свою картину, и слышала, как трепещет диафрагма, создавая нужный для творения фон.

Кроме того, с первой минуты их встречи, рядом с ним она ощущала себя девочкой, любимой и защищенной. Возможно, потому, что он был выше и крепче, или вырос в другом мире, где его внутренняя свобода была врожденной - она то ли нашла, то ли придумала его - такого красивого темнокожего великана, такого желанного.

Время заворачивалось улиткой, то медленно вползая в панцирь, то высвобождаясь оттуда с невероятной скоростью, оставляя ощущение заспанного и пространного дня, полного усталости, но и желания бесконечных касаний, и, наконец, упование от дрожи во всем теле от этих волнующих прикосновений. Она боролась с желанием сна весь день, вплоть до той минуты, когда он появлялся, и забирал ее из суетливого и холодного мира в мир своих объятий, в мир тревожного ожидания прощания.

Время переносило их в другой мир, в тот, где кроме них не было никого. И все исчезло из поля зрения, внезапно, повинуясь внутреннему созерцанию пространства и назначенности дня, где ранним утром она, прижимаясь своим теплым и мягким телом к ему полусонному, на той самой высокой постели скажет: \"Хочешь, я приготовлю кофе?\"

И он немедленно ответит: \"Нет, ты оставайся здесь - я сам приготовлю!\"

И пойдет своей ковыляющей походкой на кухню, и потом вернется с выражением таинственности на лице, и с руками, спрятанными за спиной.

– У меня что-то есть для тебя. Хочешь узнать?

- Ну, конечно.

И красная хрустальная роза с зелеными маленькими листочками расцветет у нее перед глазами.

И она прижмется к его лицу, и обнимет его за плечи…

Ой, какая красивая! Спасибо!…

Она не умрет, она будет напоминать обо мне.

А потом принесет кофе с соевым молоком, и они позабудут на время о другом мире, и о том, что ей все-таки надо уезжать сегодня в пять часов из аэропорта Кеннеди.

И она будет долго и молча смотреть в его лицо, такое близкое, такое все еще реальное и ощутимое, и решится, наконец, сказать то, что задумала, представляя себе и этот день, и эту минуту расставания.

Послушай. - Скажет она, и остановится.

Да, я весь внимание...

Нет...

Так что же?

- Послушай. Вот что. Мы, конечно, можем и дальше продолжать жить, как будто ничего не произошло, как будто все по прежнему. Только это уже невозможно. По-прежнему уже не будет. И жизнь такая короткая, каких-то семьдесят-восемьдесят лет, кто знает… А, можем, поменять что-то, потому что судьба недаром сводит людей и посылает встречи, и дальнейшее уже зависит от нас. Я не могу представить свою жизнь без тебя теперь, и не хочу жить без тебя. Если я предложу тебе жить вместе со мной, например в моей стране, в Москве? - Она тревожно посмотрела на него, нервно комкая салфетку.

Он глубоко вздохнул, и неожиданно громко и быстро ответил: «Я не скажу нет!\"

И сразу же радостно взглянул ей в глаза, и она вжалась в него в испуге, то ли от счастья.

- Я ведь жил раньше в Германии. Там у меня сын. По крайней мере, я буду к нему ближе. Я могу работать механиком, у меня есть лицензия водителя, она действительна в Европе.

- Нет, я не хочу, чтобы ты работал тяжело...

- Где же тогда?

- Не знаю, что-нибудь придумаем.

И, немного помолчав, сказала:

- Ты сумасшедший.

- Почему это?

- Да потому, что ты заплатил огромную сумму за номер в дорогом отеле, чтобы устроить там первое свидание. Теперь я понимаю, что не хотел вести меня в свою маленькую и неубранную квартиру. Это было здорово! Такой жест. Я знаю, что ты обдумал все, и не пожалел, ну, не ограничился каким-то заурядным дешевым номером с кроватью и ванной… Ты сделал все так красиво, хотя видел меня всего раз, в аэропорту.

- Но я сразу понял, что ты особенная. И потом, когда звонил тебе, и узнал тебя еще ближе...

- И роза, и теперь вот так быстро согласился поехать со мной…

- Я не типичный американец, я могу жить за границей. Поедем жить в Москву, - сказал он кошке, развалившейся словно огромная мягкая подушка на спинке синего дивана. И кошка сонно моргнула, сощурив глаза.

- Надо будет что-то придумать с этой квартирой, и вещами...

Он медленно обвел взглядом комнату, где сама обстановка отражала жизнь холостяка, или вечного путешественника. Вещи торчали из ящиков и чемоданов, готовые тут же быть втиснутыми обратно по первому требованию хозяина.

- Ты сможешь сначала приехать и посмотреть, а потом решим. - Сказала она.

- Да, мы так и сделаем.

На миг замолчал, подсчитывая что-то.

- Если я буду работать пять дней, нет - шесть дней по шесть часов, то следующий отпуск будет в сентябре, я смогу взять две недели, и приеду.

- Вот и отлично, так и сделаем.

Но как далеко этот сентябрь, она поняла уже в аэропорту, и запаниковала, и бегала по киоскам, в поисках открытки, а потом марки, а потом почтового ящика, и пристроившись где-то на таможенном столике, писала ему о том, как будет ждать, как скучает уже теперь, а потом порывисто говорила по телефону из зала ожидания: \"Я послала тебе открытку\", словно это и было самое важное, что следовало сообщить ему до отлета самолета.

И он с пониманием и нежностью отвечал - \"Спасибо\", а потом, с напускной суровостью - «Смотри там, не обращай больше внимания на мужчин в аэропорту!».

И ее взволнованный голос, торопясь и прерывая его - «Нет конечно! Обещаю! И ты обещай мне не водить больше женщин в отель!\".

И он вторил: «Нет-нет, это только с тобой могло быть!\"…

Но, когда вечером пришел домой, и не обнаружил ее в квартире, то понял, что сентябрь далеко, так далеко...

И некого теперь встречать у метро и везти домой, ощущая гладкую кожу ее ладошек, и запястья, и её волнующий запах, и острый бугорок колена на который он всегда любил опускать правую руку во время поездок…

И позвонил ей, и услышал голос оттуда, где жизнь течет иначе, словно в другом измерении, и сам себе не поверил, когда, собрав все оставшиеся силы, бодрым голосом сказал - «Все хорошо, я позвоню опять, скоро».

И надолго загрустил, повесив трубку.

От неё пришло первое сообщение, и он зацепился всем естеством за тоненькую эту ниточку, протянувшуюся между ними, и тут же ответил, и они писали друг другу как сумасшедшие, получившие какое-то особенное право произносить это вслух – «Я люблю тебя!» и «Я тебя люблю!».

Это было как заклинание: \"Люблю тебя, бесконечно и нежно, скучаю, мне так не хватает тебя…\"

Дома он долго сидел за компьютером, перебирая их общие фотографии, и потом послал ей несколько, и она показала их подруге, и та, взглянув, оценила: «Красавец».

А потом все спрашивала: «Ну что, красавец звонит?».

И таинственное в ответ: «Ага...»

Но в какой-то момент сообщения перестали приходить. Она заволновалась, позвонила.

- С моими ногами плохо. Становится все хуже и хуже. Я был у врача. Мне выписали более сильные таблетки против боли…

- Жаль...

А что еще она могла сказать? Разве можно выразить словами всю горечь, все желание прижаться к нему, разделить с ним эту боль...

А потом уж и совсем перестали приходить от него и сообщения, и письма, и ни звонка, ни слова.

И тогда она отправила ему сообщение: «Ничего не слышно от тебя так долго. В чем дело?».

И сообщение настигло его по дороге на работу…

Их ночи не кончались. Их черно-белые ночи, заполненные ароматами ласки и короткими промежутками сна, до полного изнеможения, так что днем, когда надо было идти в присутственные места, и говорить что-то, хватало сил только неспешно двигаться, и слушать, не вникая в происходящее. Но это было совсем не важно, потому, что самое важно существовало там, где ждала красная спортивная машина у входа в метро, отворяя новое пространство — в мир совсем иных измерений, туда, где нет ничего, кроме черного и белого соприкосновения тел, жаркого воздуха черной ночи, и белого мягкого, и такого послушного ее тела.

Белый свет в окно спальни ворвался так же, как боль, но не кому было унять эту боль, и она встала с постели, и медленно пошла в кухню, где в настенном шкафу над холодильником ожидала своего часа бутылка виски, купленная к его приезду, для них...

И позвонила как раз тогда, когда он собирался взвыть...

- Не звони мне больше, - сказал он, почти криком, -У меня девушка. Гелфрэнд. Никогда мне больше ни звони...

И она заплакала, понимая, что его голос исчез.

Теперь уже навсегда.

Когда ощутимы на запах и вкус
Пейзажи декабрьской стужи,-
Квадратный автобус, квадратный арбуз,
Квадратик заснеженной лужи,
И ближний квадрат золотого окна,
И черный квадрат отдаленный,-
Из этих квадратов сложу имена
Доныне в меня не влюбленных.
Пусть этот кроссворд разгадает зима
И клетки двояко означит:
Где черные — там я любила сама,
А белые — пропуски значит.
И пахнет декабрьский снег как арбуз,
И ветер скрипит, как пластинка,
Заезженным диском, где медленный блюз
Заело у черного Кинга...

Лента новостей